Леонид аронзон. «Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма. Скажите, а с отцом у Леонида был контакт

Псковское шоссе

Белые церкви над родиной там, где один я.
Где-то река, где тоска, затянув перешеек...

Чёрные птицы снуют надо мной, как мишени,
кони плывут и плывут, огибая селенья.
Вот и шоссе. Резкий запах осеннего дыма.
Листья слетели, остались последние гнёзда,
Рваный октябрь, и рощи проносятся мимо.
Вот и река, где тоска, что осталось за ними?

Я проживу, прокричу, словно осени птица,
низко кружась, все на веру приму, кроме смерти,
около смерти, как где-то река возле листьев,
возле любви и не так далеко от столицы.
Вот и деревья. В лесу им не страшно ли ночью?
Длинные фары пугают столбы, и за ними
ветки стучат и кидаются тени на рощи.
Mокрый асфальт отражается в коже любимой.

Всё остаётся. Так здравствуй, моя запоздалость!
Я не найду, потеряю, но что-то случится.
Возле меня, да и после кому-то осталась
рваная осень, как сбитая осенью птица.
Белые церкви и бедные наши забавы!
Всё остаётся, осталось и, вытянув шеи,
кони плывут и плывут, окунаются в травы,
черные птицы снуют надо мной, как мишени.

***
Утро

Каждый лёгок и мал, кто взошёл на вершину холма.
Как и лёгок и мал он, венчая вершину лесного холма!
Чей там взмах, чья душа или это молитва сама?
Нас в детей обращает вершина лесного холма!

и вершину холма украшает нагое дитя!
Если это дитя, кто вознёс его так высоко?
Детской кровью испачканы стебли песчаных осок.

Это память о рае венчает вершину холма!
Не младенец, но ангел венчает вершину холма,
то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак!
Кто бы ни был, дитя или ангел, холмов этих пленник,
нас вершина холма заставляет упасть на колени,
на вершине холма опускаешься вдруг на колени!
Не дитя там - душа, заключённая в детскую плоть,
не младенец, но знак, знак о том, что здесь рядом Господь!
Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,
посмотри на вершины: на каждой играет дитя!
Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!
это память о Боге венчает вершину холма!

***
Видение Аронзона

На небесах безлюдье и мороз.
На глубину ушло число бессмертных.
Но караульный ангел стужу терпит,
невысоко петляя между звёзд.

А в комнате в роскошных волосах
лицо жены моей белеет на постели,
лицо жены, а в нём её глаза,
и чудных две груди растут на теле.

Лицо целую в темя головы.
Мороз такой, что слёзы не удержишь.
Всё меньше мне друзей среди живых.
Всё более друзей среди умерших.

Снег освещает лиц твоих красу,
твоей души пространство освещает,
и каждым поцелуем я прощаюсь...
Горит свеча, которую несу

на верх холма. Заснеженный бугор.
Взгляд в небеса. Луна ещё желтела,
холм разделив на тёмный склон и белый.
По левой стороне тянулся бор.

На чёрствый наст ложился новый снег.
То тут, то там топорщилась осока.
Неразличим, на тёмной стороне
был тот же бор. Луна светила сбоку.

Пример сомнамбулических причуд,
я поднимался, поднимая тени.
Поставленный вершиной на колени,
я в пышный снег легко воткнул свечу.

(Январь) 1968

Рите

Хандра ли, радость - всё одно:
кругом красивая погода!
Пейзаж ли, улица, окно,
младенчество ли, зрелость года, -
мой дом не пуст, когда ты в нём
была хоть час, хоть мимоходом:
благословляю всю природу
за то, что ты вошла в мой дом!

(Сентябрь?) 1968

***
Приближаются ночью друг к другу мосты,
И садов и церквей блекнет лучшее золото.
Сквозь пейзажи в постель ты идешь, это ты
к моей жизни, как бабочка, насмерть приколота.

***
Есть между всем молчание. Одно.
Молчание одно, другое, третье.
Полно молчаний, каждое оно -
есть матерьял для стихотворной сети.

А слово - нить. Его в иглу проденьте
и словонитью сделайте окно -
молчание теперь обрамлено,
оно - ячейка невода в сонете.

Чем более ячейка, тем крупней
размер души, запутавшейся в ней.
Любой улов обильный будет мельче,

чем у ловца, посмеющего сметь
гигантскую связать такую сеть,
в которой бы была одна ячейка!

***
Два одинаковых сонета

Любовь моя, спи, золотко моё,
вся кожею атласною одета.







Любовь моя, спи золотко моё,
вся кожею атласною одета.
Мне кажется, что мы встречались где-то:
мне так знаком сосок твой и бельё.

О, как к лицу! о, как тебе! о, как идёт!
весь этот день, весь этот Бах, всё тело это!
и этот день, и этот Бах, и самолёт,
летящий там, летящий здесь, летящий где-то!

И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг
усни, любовь моя, усни, не укрываясь:
и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик -
пусть всё уснет, пусть всё уснет, моя живая!

Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,
отдайся мне во всех садах и падежах!

***
Пустой сонет

Кто вас любил восторженней, чем я?
Храни вас Бог, храни вас Бог, храни вас Боже.
Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах,
и вы в садах, и вы в садах стоите тоже.

Хотел бы я, хотел бы я свою печаль
вам так внушить, вам так внушить, не потревожив
ваш вид травы ночной, ваш вид её ручья,
чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.

Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в вас,
поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами
сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,
что полон вашими ночными голосами.

Иду на них. Лицо полно глазами…
Чтоб вы стояли в них, сады стоят.

***
Увы, живу. Мертвецки мёртв.
Слова заполнились молчаньем.
Природы дарственный ковёр
в рулон скатал я изначальный.

Пред всеми, что ни есть, ночами
лежу, смотря на них в упор.
Глен Гульд - судьбы моей тапёр
играет с нотными значками.

Вот утешение в печали,
но от него еще страшней.
Роятся мысли, не встречаясь.

Цветок воздушный, без корней,
вот бабочка моя ручная.
Вот жизнь дана, что делать с ней?

Ноябрь 1969

***
Всё лицо: лицо - лицо,
пыль - лицо, слова - лицо,
всё - лицо. Его. Творца.
Только сам Он без лица.

***
Благодарю Тебя за снег,
за солнце на Твоём снегу,
за то, что весь мне данный век
благодарить Тебя могу.

Передо мной не куст, а храм,
храм Твоего куста в снегу,
и в нём, припав к Твоим ногам,
я быть счастливей не могу.

***
Не ты ли, спятивший на нежном,
с неутомимостью верблюжьей
прошел всё море побережьем,
ночными мыслями навьюжен?

И не к тебе ли без одежды
спускался ангел безоружный
и с утопической надеждой
на упоительную дружбу?

Так неужели моря ум
был только ветер, только шум?
Я видел: ангел твой не прячась

в раздумье медленном летел
в свою пустыню, в свой надел,
твоим отступничеством мрачный.

(1969 или 1970)

***
Ещё в утренних туманах
твои губы молодые.
Твоя плоть богоуханна,
как сады и как плоды их.

Я стою перед тобою,
как лежал бы на вершине
той горы, где голубое
долго делается синим.

Что счастливее, чем садом
быть в саду? И утром - утром?
И какая это радость
день и вечность перепутать!

***
Боже мой, как всё красиво!
Всякий раз, как никогда.
Нет в прекрасном перерыва.
Отвернуться б, но куда?

Оттого, что он речной,
ветер трепетный прохладен.
Никакого мира сзади:
что ни есть - передо мной.

(Весна? 1970)

***
В двух шагах за тобою рассвет.
Ты стоишь вдоль прекрасного сада.
Я смотрю - но прекрасного нет,
только тихо и радостно рядом.

Только осень разбросила сеть,
ловит души для райской альковни.
Дай нам Бог в этот миг умереть
и, дай Бог, ничего не запомнив.

***
Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.

Мы тут одни, нам люди не чета.
О, что за благо выпивать в тумане!
Запомни путь слетевшего листа

Запомни путь слетевшего листа
и мысль о том, что мы идём за нами.

Или себя мы наградили сами?

Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

(К биографии Леонида Аронзона)

Б. Понизовский

В 2014 году поэту Леониду Львовичу Аронзону исполнилось бы 75 лет. Едва перевалив через 30-летний рубеж, поэт погиб 14 октября 1970 года от последствий огнестрельного ранения в горах под Ташкентом. Самоубийство? Несчастный случай? Неосторожность? Вне зависимости от ответа (который с полной определенностью уже вряд ли может быть получен) смерть Аронзона стала одним из важнейших событий в самосознании ленинградской неофициальной культуры, а сам поэт - центральной ее мифологемой. Путь Аронзона - «путь редукции, путь усечения <...>, факт перехода от эстетического созерцания мира к уже религиозному восприятию всего, что нам дает мир» - оказался определяющим для многих поэтов, посвятивших Аронзону свои поэтические строки и размышления о его творчестве (см. эссе Д. Авалиани , О. Юрьева , лекции О. Седаковой и Е. Шварц).

В 1970-1980-е годы память о поэте сохранялась в узком кругу друзей, а творчество распространялось через сам- и тамиздат. Уже в новом столетии выходят двухтомное собрание его произведений , сборник научных трудов о его творчестве, переводов и публикаций , факсимильная реконструкция последнего замысла «Избранного» Л. Аронзона . Прояснены основные даты жизни поэта, а многие события выведены из мифологического поля в пространство фактографического описания. Из персонажа «подпольной канонизации» Аронзон становится признанным классиком новейшей русской словесности, в одной из наиболее радикальных версий, сформулированной В. Кривулиным в середине 1970-х, - соперником и альтернативой Иосифу Бродскому.

Суггестивная сила поэзии Аронзона такова, что сам автор - вольно или невольно - оказывается сокрытым за созданным им образом лирического Я. Каков же был в действительности этот человек, задающий вопрос: «Вот жизнь дана, что делать с ней?» - и в том же стихотворении ставящий парадоксальный знак равенства между жизнью и смертью: «Увы, живу. Мертвецки мертв. Слова заполнились молчаньем»? Кто говорит в этих строках - сам автор или его лирический герой? И не случилось ли так, что в своеобразной дуэли автора и его лирического двойника победу одержал второй?

Возможность приблизиться к ответу на этот вопрос нам могут дать свидетельства родных и друзей поэта - людей, бывших частью гостеприимного дома Леонида Аронзона и его жены Риты Моисеевны Пуришинской (1935-1983). Как любые воспоминания, они не могут быть полностью объективны и сами являются частью аронзоновского мифа, однако позволяют нам взглянуть на личность поэта глазами его ближайшего окружения, предельно сократить дистанцию, сохраняя в то же время возможность критического анализа и сопоставления различных версий.

сайт предлагает интервью с составительницей первого типографского сборника «Избранного» Л. Аронзона, вышедшего в 1985 году в Иерусалиме, Ирэной Абрамовной Орловой, а также со старшим братом поэта Виталием Львовичем Аронзоном, инициировавшим издание двухтомного собрания произведений Л. Аронзона. В приложении приводится подборка неизданных стихотворений поэта.

Илья Кукуй

«В русской поэзии есть Пушкин и Аронзон»

Интервью Ильи Кукуя с Ирэной Орловой

- Ирэна, расскажите, пожалуйста, как вы попали в дом Аронзона.

Попала школьницей - маленькой, противной и очень любопытной. Моя двоюродная сестра Наташа Рубинштейн , которая была старше меня на четыре года, уже поступила в Герценовский институт и на втором курсе подружилась с Леней и Ритой . Услышала я про Леню впервые от Наташи, которая мне рассказывала все на свете и, в частности, прочитала письмо от Риты, бывшей в это время в колхозе. И в нем я помню фразу: «Если бы у нас с Ленькой не зашло все так далеко, то я бы с ним рассталась». На мое молодое воображение это произвело очень сильное впечатление, потому что я не знала, что такое «далеко», - поэтому это в голове застряло. Потом по Ленинграду пошел слух, что я вроде очень хорошо гадаю, и им стало любопытно: меня позвали к Рите. Они жили тогда еще не на Литейном, а в другом месте . Я все еще в школе училась. Там были Рита и Леня, Ося Бродский, и я гадала всем подряд. Осе сказала: ждет тебя скандальная слава - что его сильно рассердило и сердило до конца жизни. Кроме того, мы с Леней пересекались у наших общих друзей, которыми были Юра Шмерлинг и Володя Швейгольц. В 1959 году я окончила школу и, конечно, к этим старшим тянулась очень сильно, бывала каждый день у кого-нибудь из них, но пока еще не у Риты. Часто бывать в доме Риты я стала уже после смерти Лени...

Простите, я перебью вас: а тогда, в пятидесятые, Аронзон уже воспринимался как поэт или это просто был старший знакомый?

Я знала, что он пишет, но кто тогда не писал? Все ходили в ЛИТО к Глебу Семенову, все считали, что они пишут лучше всех. Ося Бродский часто читал, Дима Бобышев, Женя Рейн, Толя Найман - вот они в моих глазах тогда были поэтами. Скоро я узнала, что Леня тоже поэт, но особого внимания не обратила на это, потому что был он человек наглый, рыжий, хулиганистый и относиться к нему серьезно было совершенно невозможно. В первый раз я была потрясена его стихами у той же Наташи Рубинштейн, которая жила на жутком шестом этаже на улице Чехова, куда Рите было очень трудно добираться . Леня тогда читал, и понять его было затруднительно, потому что ни одна буква не произносилась правильно, все было картаво, - но обжигал. Я помню, что тогда я впервые услышала «Каждый легок и мал...» и заплакала от первой же строчки. Я даже сейчас не могу без слез это вспоминать. Он много тогда читал - и «Послание в лечебницу» тоже. Я все говорила: «Текст покажи, текст покажи». Я слышала отдельные строчки, которые меня просто пронзили, но я хотела весь текст... Мы с Леней вышли на площадку покурить, у Наташи было нельзя, и Леня сказал: «Погадай!» Я взяла его руку и говорю: «Леня, я не знаю, как тебе это сказать, но твое творчество резко обрывается. Вообще-то все резко обрывается, и очень скоро». Он говорит: «Что, это смерть?» Я говорю: «Я не знаю, смерть ли это, но на руке все очень резко и очень скоро обрывается». Рита записала это где-то в дневнике. И через три месяца Лени не стало. Так что это, очевидно, был 1970 год...

Тогда, у Наташи, я и поняла, что Леня для меня поэт, а Бродский не очень. Саша Межиров мне как-то сказал такую фразу: «Я не поэт, но я пишу стихи». Я говорю: «Саша, какой вы молодец, вот Бродский так никогда бы не сказал». Потому что, на мой взгляд - на мой тогдашний взгляд, - Бродский писал стихи, но поэтом не был. Поэтом был для меня Леня, потом Лена Шварц и Кривулин тоже... Конечно, мы любили Бродского, особенно как он читал, в этом была какая-то магия. Эти завывания, сокращения интервалов между строчками... Как музыкант я считала, что это замечательный талант. Но он пишет стихи, а Леня поэт.

- Мне всегда было интересно, что Бродский нигде и никогда не упоминал Аронзона.

А чего его упоминать? Конечно, Ося прекрасно знал его стихи, как знал и то, что ему в этот поэтический мир - «Но листьев, листьев шум откуда?» - никогда не войти. При этом я не хочу сказать, что Бродский бяка. Это поразительный талант в сочетании слов, созвучий, но это все слова про эту жизнь, понимаете? У меня о них был постоянный спор с Давидом Яковлевичем Даром, уже в Иерусалиме, до самой его смерти, до последнего дня. Он очень сердился, когда я говорила, что настоящая поэзия - это Аронзон, и кричал: «Да что вы понимаете? Бродский - огромный поэт!» Да, конечно, но...

Как вы считаете, невозможность печататься угнетала Аронзона? Он ведь пытался пробиться. Или он чувствовал себя комфортно в неофициальном кругу?

Все это было очень больно, и официальные отказы его ранили. Я возила его стихи Межирову, но Саша, совсем ведь неплохой поэт и человек неплохой, обожавший поэзию, не заикавшийся, только когда читал стихи - а читать мог часов пять-шесть, не повторяясь, - сказал: «Слушай, но он ведь русского языка не знает. Он же делает грамматические ошибки». Я говорю: «Саша, но позвольте, это же поэтический ход». Но Саша совсем не был в восторге от Лениных стихов, не услышал, как и Женя Евтушенко. Это и неудивительно: с одной стороны, «Артиллерия бьет по своим» или «Как ни крутите, ни вертите, существовала Нефертити», а с другой - «На небе молодые небеса...» А вот Давиду Самойлову очень понравилось, но он не мог сделать ни-че-го. Абсолютно. А так Леня читал в Кафе поэтов и вообще старался читать где только можно.

- Ему важен был отклик?

Исключительно важен. Чтобы он тебя полюбил, надо было сказать: «Леня, ты гений». Человек он был доверчивый, очень эмоциональный и на женщин зажигался, как спичка. Например, стихотворение «Неушто кто-то смеет Вас обнять...» посвящено не Рите (что ее просто бесило), а Римме Городинской, она потом вышла замуж за Лешу Хвостенко. Она была большая красавица, причем иностранного, шикарного типа: зажигалка, весь антураж восхитительный. Но Рита была Лениной абсолютной музой, и он безумно ее любил при всей сложности отношений.

- Кроме Риты ему был очень важен и узкий круг друзей, который постоянно присутствует в стихах, не правда ли?

- А когда вы сблизились с Ритой?

Узнав о смерти Лени, я ей позвонила. Мы не были никакими друзьями, просто знакомыми, которые всегда останавливались, когда встречались на улице или у кого-то из друзей, и очень долго болтали. Трубку тогда взяла Ларочка Хайкина и сказала: «Рита очень хочет, чтобы ты приехала». Надо сказать, что с Ларочкой я была в друзьях, а Риты немножко остерегалась, потому что такой был культ вокруг нее...

- А в чем этот культ выражался?

В толпе ее почитателей и обожателей. Рита сказала, Рита посмотрела, Рита считает... И я говорила высокомерно: «Нет, ребята, в эту очередь я не встану, я этого не люблю. Вы там свою Риту обожайте, а для меня она вроде бы и некрасивая какая-то, и даже, как мне кажется, провинциальная». Но я чувствовала себя немного виноватой в этом деле, потому что я сказала Лене, что у него все обрывается, и приехала туда. Рита лежала - она почти всегда лежала - и хотела, чтобы я ей тоже погадала. Я сказала: «Риточка, ты очень скоро выйдешь замуж». Это было сразу после смерти Лени, и все возмутились, потому что вдова лежит горюющая, а тут... А я: «Извини, рука не врет, а я что вижу, то и говорю». И, посидев у Риты несколько вечеров кряду, я вдруг увидела, какая она красивая, ненаглядная просто. С ней всегда был такой феномен. И мы с ней очень сильно подружились, просто alter ego , совершенное слияние душ. Конечно, я бывала в доме каждый день, и, конечно, я перепечатывала тонны Лениных стихов, потому что мы все время распространяли их. И бесконечные ночные разговоры.

- А Рита говорила с вами о том, что случилось тогда под Ташкентом?

Говорила, конечно. Версий было две: что Леня выстрелил сам в себя и что ружье выстрелило само от небрежного обращения, потому что Леня был очень пьяный. Об этом рассказывал Алик Альтшулер . Риты, как известно, там не было, поэтому она говорила об этом все время, но и она не знала. Факт, что Леня очень просил спасти его.

Как вы думаете, могла ли на него в плане начала депрессии повлиять история со Швейгольцем ? Это, конечно, раньше, середина 1960-х, но все-таки... Аронзон ходил на его процесс.

Мы все ходили на его процесс, а также на процесс Бродского, и эта история повлияла на всех очень сильно. Швейк (Швейгольц. - И.К. ) явно и стремительно сошел с ума, и это было страшно неожиданно. Хотя началось это еще на моей свадьбе в 1961 году. Мы с моим мужем , очень молодые люди, сняли какой-то подвал и пригласили наших друзей на свадьбу. Были Швейгольц, Славинский, Галя Подраболова. Когда они шли, какие-то хулиганы пристали к Гале, и Швейк тогда начал им угрожать. Они зашли вместе с ним в этот наш подвал, Швейк схватил с плиты огромный чугунный утюг и ничтоже сумняшеся пробил три черепа. Двое убежали, третий остался лежать. Потом выяснилось, что все они попали в больницу с трепанацией черепа, и вроде как один из них умер. Я помню, как мы все ездили в больницу, потому что если действительно умер, то Швейк ведь пропал. Нас водили к следователю, и мы говорили, что да, была агрессия, это была защита. К счастью, этот человек выжил. Мой папа, адвокат, который очень помог в этой ситуации , сказал Швейку: «Володя, кровь тянет за собой кровь, будьте осторожны». И когда случилось то, что случилось, то фраза эта у нас в ушах просто звенела. На нас на всех это произвело ужасное впечатление. Вы думаете, что Ленины депрессии начались с этого?

- Я не знаю, просто спрашиваю. Они ведь дружили, Аронзон потом письма ему в лагерь писал.

Я тоже не знаю. Но удар это был жуткий.

- А процесс над Швейгольцем и суд над Бродским у вас как-то накладывались один на другой?

Конечно, это ведь было почти одновременно. Мой отец консультировал Зою Топорову, которая защищала Бродского, как себя вести и что говорить. Все это было близко, и все било по нервам.

- Скажите, а Рита воспринимала гибель Аронзона как трагическую случайность или как логическое событие?

Она воспринимала это как поэтический акт. «Чтоб застрелиться здесь, не надо ни черта...» Во всяком случае, она так говорила.

И так прошло десять лет, с 1970-го по 1980-й, - ежедневных встреч, разговоров, сидения в больнице после того, как у Риты был инсульт. Я бы сказала, что Рита создала культ Аронзона, но это неправда, это некрасиво. Рита просто показала нам эти стихи и объяснила, почему они такие прекрасные.

- А разве это надо было объяснять? Вы же сами сказали, как вас потрясла первая же строка «Каждый легок и мал...»

Да, одна строка, другая строка, но я поначалу знала три-четыре стиха. «Хорошо гулять по небу, вслух читая Аронзона...» Это казалось обэриутским, но милым таким, не более. А Рита говорила очень скромно: в русской поэзии есть Пушкин и Аронзон. Стихи Лени выросли очень сильно после его смерти, и именно в его доме. Мы ведь все были очень молодые люди - Леня умер, когда ему был 31 год, а он был старше меня. Все мы были страшными снобами, что мы тогда понимали... А Рита смогла показать нам, что да, Пушкин и Аронзон, как дико это ни звучит.

Насколько велико было влияние Риты на Аронзона? Я сталкивался с радикальным мнением, что Рита его «сделала».

Это очень хороший вопрос. Я не могу сказать, что она его сделала, она скорее не давала ему в творчестве расслабиться и халтурить (а иногда хотелось) . С ее совершенно безупречным вкусом она была невероятная советница и критик. Поэтому очень много стихов отмелось и уничтожилось, потому что она говорила: «Это плохо, это пошло, это банально» . Но то, где она говорила «гениально», расцветало и вырастало. Так что ее влияние огромно - и на него, и на нас. И поэтому я водила в ее дом молодежь, среди них композиторов - Леню Десятникова, Олю Петрову, они начали потом писать музыку на его стихи. И туда же я привела мою подругу Лену Шварц, которая до меня не знала Аронзона. Узнав, она очень захотела прийти в дом, и она-то первая и составила его сборник по просьбе Риты. И, в общем-то, именно Рита подвигла меня на эмиграцию, потому что кроме того, что меня выгоняли из страны очень упорно, я столь же упорно сопротивлялась. Но Рита в больнице мне сказала: «Увези меня отсюда, я не хочу быть даже советским покойником».

- Вас выталкивали в связи с делами отца или саму по себе?

Из-за отца, после того как Боннэр пришла ко мне домой за бумагами с процесса Ковалева. Папа был в эмиграции. А у меня бумаг этих уже не было, я отдала их в самиздат, Сене Рогинскому. И меня начали выгонять из школы... А я не хотела, но когда Рита сказала эту фразу, я решила больше не сопротивляться. Я тут же позвонила родителям, чтобы они прислали приглашение: мне, Рите, Ларочке, Юрику, Алику, всем - потому что Рита - это свита, это пакет. Если ты любил Риту, ты должен был любить абсолютно все окружение. Но потом Рите стало так плохо, что уехать она не смогла.

В КГБ меня вызывали и раньше. После того как Бродский и Бобышев читали в комнате Юрика Шмерлинга, в большой коммунальной квартире, меня вызвали на допрос, потому что соседка из всех гостей знала только меня. У нее была дочка, играющая на рояле, и как-то несколько раз я этой дочке помогла. На меня вот соседка и стукнула, и допрос был шесть часов. Меня предупредили там, что рассказывать об этом никому нельзя. А я спросила: «Почему, что за тайны?» - «Ну, у вас отец адвокат, муж математик, вы им можете очень навредить». А я говорю: «Навредить им можете только вы». В основном их интересовал Бродский. Вопросы были какие-то идиотские: «Почему Бродский при встрече целует вам руку?» Или: «Вам нравятся стихи Бродского?» - «Да, мне очень нравятся стихи Бродского». - «А что вам в них нравится?» - «Ну, талантливые стихи». - «Помните наизусть?» - «Помню». - «А хотите почитать?» - «Нет, не хочу». - «А почему?» - «Аудитория плохая». Мне было девятнадцать лет, и я воспринимала это не как угрозу, а как какой-то фарс. Мне было совершенно не страшно, поэтому я и отвечала так. Наверное, сейчас бы я испугалась.

- А как вы вывезли архив Аронзона?

Архив сделал Володя Эрль, он сидел в доме как мебель. Все вечера напролет он сидел за секретером у Риты и составлял архив Аронзона, делая дубликаты, перепечатывая, сравнивая варианты... даже не обидевшись на довольно грубые Ленины стихи в свой адрес. И когда мне пришли документы и я уже знала, что уезжаю, мне отдали архив, который я передала с дипломатической почтой, и его вывезли.

- А в чем была цель вывоза архива?

Рита думала еще, что она уедет, она и ее мама, и даже, собирая меня, они какие-то свои вещи положили мне в багаж. Кроме того, на случай, если бы я выехала раньше их, Рита очень рассчитывала, что я издам сборник. Что я и сделала. Не совсем удачно, правда, потому что Изя Малер, человек, которого уже нет на свете и у которого в Иерусалиме было издательство, решил этот сборник отредактировать. Пару строчек поменял - скажем, «лесбийская струя воды» ему никак не понравилась, он ее заменил на «летейскую» . Но поскольку я очень хотела, чтобы сборник вышел, я подумала, что потомство меня простит, если там будет несколько ошибок. Сократили Ритино послесловие как «безвкусное». Но я не возражала, я только приехала в Израиль и боялась, что если буду возражать, то Малер вообще сборник этот никак не напечатает. Издала я его на свои деньги, которых у меня, честно говоря, не было. Но мне казалось это страшно важным, каким бы он ни вышел.

Это ведь был фактически сборник, который Шварц в 1979 году сделала в приложении к журналу «Часы», с незначительными изменениями?

Нет, потому что я написала Рите и оглавление составила она - какие стихи она хотела бы видеть в первом сборнике, даже порядок. Эти письма у меня есть. В сборнике Лены стихов гораздо больше .

- А когда вы эмигрировали?

25 мая 1980 года. Архив уехал до меня вместе с большим количеством работ Михнова и, как это ни смешно, книжкой Волкова о Шостаковиче. Часть этого архива попала в Израиль, а часть осталась в Париже. За ней ездила моя сестра в Париж и привезла. Что-то, увы, потерялось по дороге... Так весь архив оказался у меня, но я совершенно суеверно боялась до него дотрагиваться. Стихи у меня были и так, и поэтому, когда Рита прислала список, то я по этому списку и пошла.

- А как возникла идея отдать архив Виталию Львовичу Аронзону?

Виталий связался со мной, когда приехал в Америку. И отдать ему архив как можно скорее была моя первая мысль. Первое и бесконечное желание. И я его отдала, так и не заглядывая туда. Потому что все это было очень больно, свежо и до сих пор очень больно. Так что коробки я отдала ему как они были, и он уже начал их разбирать.

Такова моя жизнь с Леней Аронзоном. Его я помню прекрасно, прямо стоит перед глазами: рыжий, кривоногий, картавый, бородатый, резкий, мягкий, смешной, трагический... В нем действительно было все. И стихи я его помню все, потому что «хоть мало я пишу стихов, но среди них прекрасных много». И это чистая правда.

- Скажите, а с отцом у Леонида был контакт?

У нас с папой в зрелые годы не было такой близкой внутренней связи, как с мамой, с которой мы всегда были на одной волне. Папа был в суждениях прямолинеен, консервативен в привычках, трудолюбив до самозабвения. Из-за его негибкости и стремления к справедливости он дважды был на пороге исключения из партии (райком партии заменял исключение выговором с занесением в личное дело). А вступление его в партию во время войны было стремлением к «борьбе за правое дело», а не коммунистической идеей. Отношение к советской власти у папы было двойственное: лояльное и осудительное. В молодости он был среди «красных курсантов». Отец никогда не стремился к административной карьере, но достиг такого уровня в своем деле, что работал с удовольствием. На работе его не просто уважали, но любили. Я работал с ним в одном институте и видел это своими глазами не только в институте, но и на заводах, в министерстве, когда бывал там в командировках.

Можно найти объяснение слабому духовному контакту с отцом в его погружении в работу, бескомпромиссности в оценке наших плохих (как ему казалось, а часто так и было) поступков, приоритете мамы в делах семьи. Но он был накрепко предан семье - и, кстати, любил Риту, она ему нравилась. Он был маминым самым близким другом - именно это она мне сказала, когда позвонили из госпиталя и сказали, что он ушел. Незабываемо болезненная сцена.

- А Леонид прислушивался к маминому мнению? Оно, наверное, казалось ему обывательским.

Нет, не казалось. Леня слушал маму, соглашался, пытался что-то изменить, но ничего не менялось. Он искал упорно работу, но не удерживался в школе, выдумывал для заработка торговые авантюры, а они у него не очень получались. Он жил в другом окружении, отличавшемся от родительской семьи. Со временем богемная жизнь начала его пугать.

Леня очень боялся возможной смерти Риты, ее болезнь всегда висела над ним дамокловым мечом. Возникшую депрессию подогревали беседы с Женей Михновым, пессимистические представления Юры Галецкого , который вел с ним и Ритой мистические разговоры о потустороннем мире. Как тут не сойти с катушек? Отсутствие перспективы кого хочешь сведет с ума, а воли изменить это и внешних толчков не было.

Первые сигналы депрессии увидела мама. Году в 1968-м она мне сказала, что с Леней плохо: жалуется на боли в колене, просит промедол (лекарство-наркотик) и говорит, что не хочет жить. На предложение показать его психиатру он согласился, принимал какие-то таблетки. Но лечение нас всех усыпило, и то, что случилось, наверное, не в последнюю очередь вызвано депрессией.

- Виталий, у меня последний вопрос, и я заранее прошу за него прощения. Не кажется ли вам, что в смерти брата действительно была своя - поэтическая - логика? Не важно, относиться ли к его гибели как к «поэтическому акту» (самоубийству) или случайности, вызванной неосторожностью, - миф Аронзона возник не в последнюю очередь потому, что его смерть казалась абсолютно закономерной. Представьте себе, что он, как вы пишете, по-обывательски остепенился, стал профессиональным сценаристом, членом Союза кинематографистов, может быть, даже ушел из семьи (или, не дай бог, умерла Рита, чего он так боялся), женился вновь, родил детей - и так далее. Ведь изнутри художественного мира Аронзона такая картина невозможна. При всей близости Аронзона к пушкинскому, гармоничному и классическому началу судьба его очень напоминает Лермонтова, смерть которого, не будучи фактическим самоубийством, была спровоцирована выбранным жизненным укладом, нормами поведения и, не в последнюю очередь, моделированием собственного поэтического образа. Не изменился ли ваш взгляд на происшедшее после того, как вы узнали другого Леонида Аронзона - поэта со своей биографией, незнакомой вам до того?

Да, дорогой Илья, вопрос вопросов. Однозначного ответа у меня нет. Последние стихи Лени я знал тогда плохо. Не то чтобы совсем не знал, но не очень вникал. Больше думалось о его физическом и ментальном состоянии. Он же был инвалид. Остеомиелит в ранней молодости повлиял на его сознание, без всякого сомнения: Леня ведь чуть не умер. До болезни это был нормальный, здоровый, веселый, ироничный, добрый, любящий близких молодой человек, восторженный, которому нравились жизнь, творчество, студенчество, друзья. После многомесячного лечения - взрослый человек, перешагнувший рубеж между болью, смертью и жизнью. За время борьбы с болью узнал, что пантопон (еще один наркотик) и закись азота, которая применяется при операциях, уводят сознание в другой мир, лишенный и физической, и душевной боли. Вы помните: «Вот юмор Господа Бога - закись азота!»

фото В. Аронзона

После госпиталя надо было не жить беззаботно, как раньше, а оканчивать институт, искать работу, работу для инвалида. Он и искал. Рита в своем послесловии к книге писала правду о смене им многих рабочих профессий. Одно время Леню спасали стихи, оптимистичный и веселый характер, друзья - думающие, философствующие, сопереживающие. Но потом случилась трагедия со Швейгольцем, до того суд над Бродским, вызовы в КГБ, фельетоны. Какова цена жизни? Что впереди? Что будет с Ритой? Могли ли эти вопросы вдруг встать перед ним в решающий момент в роковую ночь и что направило его руку к курку ружья? Или это действительно была чистая случайность, под которую можно подвести какую угодно высшую логику? Как мне ответить на этот вопрос? Я обсуждал эту загадку в своих статьях, на которые вы сослались в вашем первом вопросе. Мое мнение - это не загадка, а несчастный случай при неблагоприятной сиюминутной ситуации.

И какое имеет значение, как поэт ушел из жизни, для его высокой поэзии? Позволю себе ответить стихами:

Не проходят бесследно поступки былые,
Память - верный хранитель любых передряг,
Берегите любимых, покуда живые,
Плакать поздно, свершив похоронный обряд.

Пусть поклонники творчества Леонида Аронзона сами определят для себя причину этой трагедии.

Апрель-май 2014 г., Мюнхен-Филадельфия

«Часто бывал у нас Юра Сорокин, с которым Л. затевал какие-то торговые дела. Возможно, с подачи Юры начался долгий период увлечения коммерческой фотографией. В продаже появился фотоаппарат “Момент”, который позволял получать снимки сразу после фотографирования (аналог «Поляроида»). Отсюда возник замысел поехать в Крым и съемками на пляже зарабатывать деньги. Попутно для продажи Сорокин и Л. изготовляли пружинные ружья для подводной охоты. Для ружей использовали дверные пружины. <...> Поездки в Крым продолжались не менее двух летних сезонов» (Аронзон В. Далеко и близко. О Леониде Аронзоне (см.

Вестник. № 17 (67). Август 1993 г. С. 25-26.

Галецкий Юрий Иосифович - художник, близкий знакомый Аронзона в последние годы его жизни. Стихотворение «Как хорошо в покинутых местах...» было написано после совместной прогулки с Галецким за городом.

«Он работал учителем русского языка, литературы и истории, а также грузчиком, мыловаром, сценаристом, геологом. Стихи его при жизни не печатали никогда. Настроение было плохое. Но я в жизни не встречала человека более остроумного, веселого и обаятельного, чем он» (Аронзон Л. Собрание произведений в 2 томах. Т. 1. - СПб., 2006. С. 55).

Леонид Аронзон родился 24 марта 1939 года. В 1963 году окончил педагогический институт, около пяти лет преподавал русский язык и литературу в вечерних школах. Начиная с 1966 года, писал сценарии научно-популярных фильмов.

При жизни поэта его стихотворения практически не печатались (кроме нескольких, написанных для детей). После 1976 года появляются зарубежные публикации. В 1979 году Еленой Шварц составлена книга избранных стихотворений Л. Аронзона, которая легла в основу сборника, вышедшего в 1985 году в Иерусалиме. В 1990 году вышла первая книга Аронзона на родине, подготовленная Владимиром Эрлем. В 1994-м в Петербурге в расширенном виде выходит книга поэта, составленная Еленой Шварц.

Ранние произведения Аронзона по поэтике мало отличаются от стихов других молодых интересных поэтов начала шестидесятых, хотя уже в них чувствуется его незаурядный талант. Много общего у раннего Аронзона с ранним Иосифом Бродским. Однако, начиная с 1964 года пути поэтов резко расходятся. Основной темой поэзии Бродского становится противостояние высокого и низкого планов бытия, толчеи предметов и холодного, равнодушного космоса, что на уровне стихотворчества выражается, например, в противопоставлении необычайно широкой лексики - и жесткого, "книжного" синтаксиса, регулярного стиха. Путь Аронзона совершенно иной - ему дорог мир в его сиюминутном, нерасчленимом единстве. Если Бродский - поэт-метафизик, то Аронзон - поэт-визионер.

Критик В. Кулаков (30) * в рецензии на книги Л. Аронзона, вышедшие на родине, писал: "Одержимость смертью - первое, что бросается в глаза при знакомстве со стихами Л. Аронзона. "Когда я, милый твой, умру... ", "Хочу я рано умереть... ", "Когда бы умер я уже вчера, сегодня был бы счастлив и печален... "" Или такое стихотворение 1968 года:

Как бы скоро я ни умер, все ж умру я с опозданьем. Я прикован к этой думе зря текущими годами. Я прикован к этой думе. Все другие - свита знати. Целый день лежу в кровати, чтобы стать одной из мумий.

Но с другой стороны, отмечает критик, "другой эмоциональный полюс его поэзии - столь же неистовая, как одержимость смертью, одержимость красотой окружающего мира, непрерывно ощущаемое и почти невыносимое физически блаженство бытия, от которого, как от смерти, тоже некуда деться".

Боже мой, как все красиво! Всякий раз как никогда. Нет в прекрасном перерыва, отвернуться б, но куда? Оттого, что он речной, ветер трепетный прохладен. Никакого мира сзади - все, что есть, - передо мной. 1970 г.

Перед нами ощущение абсолютной красоты, смертельной для жизни или животворящей для смерти. У Л. Аронзона вообще жизнь и смерть - эти фундаментальные оппозиции - снимаются, растворяются в красоте. А красота эта от Бога:

Благодарю Тебя за снег, за солнце на Твоем снегу, за то, что весь мне данный век благодарить Тебя могу. Передо мной не куст, а храм, Храм Твоего КУСТА В СНЕГУ, и в нем, припав к Твоим ногам, я быть счастливей не могу. 1969 г.

Вдова поэта, Р. М. Пуришинская, сказала о Леониде Аронзоне очень точно и образно: "Родом он был из рая, который находился где-то поблизости от смерти".

Рай, Райский сад - это мир души поэта и его стихов. Мир, воссозданный в творчестве.Л. Аронзона, В. Эрль (45) (поэт, критик, литературовед, друг Л. Аронзона) называет миром-пейзажем.

Мой мир такой, что и ваш... тоска - тоска, любовь - любовь, и так же снег пушист, окно - в окне, в окне - ландшафт, но только мир души.

Этот мир души поэта, по мысли В. Эрля, светоносен и цветоносен, его населяют легкие, летучие и подвижные существа. Очень часто встречается образ бабочки. Поэту дорог мир в его сиюминутном, нерасчлененном единстве.

Широкой лавою цветов, своим пахучим изверженьем холм обливается, nрервать уже не в силах наслажденье: из каждой поры бьют ключи, ключи цветов и Божьей славы. И образ бабочки летит как испаренье этой лавы. 1968 г.

В. Эрль отличает характернейшую черту мира-пейзажа Л. Аронзона, и это - его полная тишина, которую автору иногда хочется нарушить, настолько она напряжена. Но это не простая тишина. Поэт описывает тишину, но какую...

Не сю, иную тишину, как конь, подпрыгивая к Богу, хочу во всю ее длину озвучить думами и слогом... 1966 г.

Иногда эта "иная" тишина, тишина его мира-пейзажа определяется поэтом как молчание, причем молчание, которое "Есть между всем и - есть матерьял для стихотворной сети". В мире-пейзаже слова приобретали самое существенное - молчание, окрашенное интонациями.

"Мир как красота" - доминанта творчества Леонида Аронзона. Но красота граничит со смертью в его поэтическом мире:

В двух шагах за тобою рассвет. Ты стоишь вдоль прекрасного сада. Я смотрю - но прекрасного нет, только тихо и радостно рядом. Только осень разбросила сеть, ловит души для райской альковни. Дай нам Бог в этот миг умереть, и, дай Бог, ничего не запомнив. 1970 г.

Читайте также другие статьи по теме «Поэзия "Второй культуры"».

В 1960-е Леонида Аронзона считали главным поэтическим соперником Иосифа Бродского, но он трагически ушел из жизни в 1970 году — незадолго до того, как поэзия Бродского начала переживать зрелый расцвет. Аронзон, видимо, первым из ленинградских поэтов одинаково внимателен был и к поэзии обэ-риутов (впервые открытых именно людьми его поколения), и к акмеисти-че-ской поэзии и Осипа Мандельштама, которая всегда счита-лась наиболее концентрированным выражением «петербургского» духа. Аронзон писал в основном традиционные стихи — в рифму, привычным размером, часто это были сонеты. Но среди его произведений есть и экс-перименты с графикой стиха, и образцы визуальной поэзии.

Леонид Аронзон. Пустой сонет

Именно таков «Пустой сонет» — одно из наиболее известных стихотворений Аронзона. По сути, это обычный, написанный по всем правилам сонет, но рас-положенный по краям страницы, так что в центре ее остается ничем не запол-ненное пространство. В этом сонете присутствуют все главные темы поэзии Аронзона: он пишет о садах, подразумевая одновременно и ленинград-ские сады, места бесцельных прогулок, и прогляды-вающий сквозь них образ рай-ского сада; он обращается к возлюбленной, но за этим обращением можно увидеть хвалу божеству, устроившему мир по высшему замыслу. «Пустой сонет» — своеобразный манифест поэзии Аронзона: он говорит о том, что любое творчество лишь приближение к божественному, но уловить и подчи-нить его с помощью поэзии все-таки невозможно. Тот, кто попытается это сделать, поймает лишь пустоту.

42 года без Леонида Аронзона

Краткий обзор событий и публикаций

«В семидесятые годы ушедший из жизни Леонид Аронзон был самой притягательной и живой фигурой в ленинградской поэзии того времени. Его поэтика и судьба интригуют, завораживают каждого, кто в это время становился свидетелем или участником независимого культурного движения – новой русской контркультуры. Еще бы: невероятная, взрывчатая смесь абсурда и чистого лиризма, насмешки и патетики, грубой, на грани непристойности, витальности и буддистской отрешенности от мира.

В сравнении с утонченным эстетизмом его коротких стихов многословный и обстоятельный Бродский в 70-е гг. казался архаически тяжеловесным, слишком приземленным, рассудочным. Стихи же Аронзона шли «путем слетевшего листа», оставляя на слуху слабый осенний шорох, перерастающий в органное звучание потаенной музыки смыслов, недоступной обыденному сознанию, но открывающейся как психоделическое озарение, как пространство продуктивных повторов и постоянных возвращений к уже сказанному, – чтобы снова и снова обозначать новые уровни метафизического познания того, что на языке современной философии именуется отношением Бытия к Ничто».

Виктор Кривулин. Леонид Аронзон – соперник Бродского/ Охота на мамонта (СПб., 1998)

«Аронзон, в отличие от Бродского, поэт райской памяти, в его стихе есть та гармония, которая с древности почиталась царским путем поэзии. Ни райского, ни детского, ни царственного в стихе и мысли Бродского нет. Это его, Аронзона, позиция - и такова природа его дарования».

Интервью с О.А. Седаковой в память поэтессы Елены Шварц (17 мая 1948 - 11 марта 2010)

«Он читал свои стихи так, как будто на острие этого чтения замерла Вселенная. Сказать, что аронзоновское чтение стихов экстатично, − еще ничего не сказать. Каждое произнесенное им слово насыщенно и самодостаточно, оно похоже на небесный плод, наполненный мякотью, соками, свежестью, силой. Слову не тесно рядом с другими, паузы между ними гулки и глубоки, в его стихах рождается небывалая мужественная и упругая, радостная и певучая гармония».

Аркадий Ровнер. Из книги «Вспоминая себя» («Золотое сечение», Москва, 2010)

«Аронзон создал для возникающего литературного течения новый идейно-эстетический плацдарм. Социальный эскапизм независимого культурного движения получил иную, позитивную траекторию развития: от чувственной предметности и экспрессионизма – к созданию своей духовной и культурной миссии».

Борис Иванов. Как хорошо в покинутых местах/Петербургская поэзия в лицах. (НЛО. Москва, 2011)

«Леонид Аронзон умер, когда ему было тридцать один год. Это произошло 13 октября 1970 года под Ташкентом. Мы поехали туда отдохнуть и попутешествовать.

Там в горах, в случайной пастушьей сторожке ему попалось это злосчастное охотничье ружьё, и он ночью вышел из сторожки и выстрелил в себя.

Меня не было с ним рядом, но я слышала, как в этот момент загрохотали горы, померкла луна и заплакали друзья – его ангелы на небе. И я всё поняла, находясь за сотню километров от него.

Его смерть была основным событием его жизни. Таким же, как поэзия, детство, Россия и еврейство, любовь, друзья и веселье. Родом он был из рая, который находился где-то поблизости от смерти. Хотя прожил он всю жизнь в Ленинграде. Из своих тридцати одного года двадцать пять лет он писал стихи, двенадцать лет мы прожили вместе в огромной любви и счастье. Он работал учителем русского языка, литературы и истории, а также грузчиком, мыловаром, сценаристом и геологом. Стихи его при жизни не печатали никогда. Настроение было плохое».

Рита Аронзон-Пуришинская

«…Но я в жизни не встречала человека более весёлого, остроумного и обаятельного, чем он».

(Леонид Аронзон. Стихотворения/ Сост. Вл.Эрль - Лен. Комитет литераторов, 1990)

Прошло 42 года, как не стало Леонида Аронзона (далее ЛА ).

Удивительное число «сорок»: в русском написании этого числа содержится слово «рок», и сорок лет водил Моисей еврейское племя по пустыне. И привёл в Ханаан.

Почти сорок лет имя Леонида Аронзона было мало известно, кружились вокруг его имени статьи, публикации, мемориальные вечера, документальные фильмы, но в свой «Ханаан» он вошёл недавно.

При жизни ЛА произведения его распространялись в рукописях и сам- и тамиздате (см. «Иерусалимский библиофил», альманах IV, Иерусалим, 2011, с.118. Леонид Аронзон в сам- и тамиздате).

К настоящему времени практически всё, что им создано за короткую жизнь, опубликовано, и, более того, ряд лучших произведений переведёно на другие языки. Его творчество получило признание литературного сообщества и читателей: опубликован сборник научных статей, посвященных его творчеству, разошлись тиражи его книг.

Сегодня, вспоминая Леонида Аронзона, уместно рассказать о малоизвестных фактах, связанных с трагедией в горах, и подвести итог судьбы его наследия.

По общему мнению, поэтические произведения поэта не только в большой степени посвящены его жене Рите Пуришинской, но и вдохновлены ею, а его взросление как поэта происходило под её влиянием. Можно с этим соглашаться или не соглашаться, но Рита, без сомнения, была его поэтической музой.

Возможно, с годами совместной жизни пыл влюблённости ослаб с обеих сторон, и у супругов появились иные предпочтения. Кроме того, необходимость материально обеспечивать семью (а оба супруга были инвалидами с мизерной пенсией) заставила ЛА работать на студии научно-популярных фильмов как сценариста.

Кризис ли отношений супругов, сложности ли осознания этого кризиса, а также смена работы и невозможность опубликовать свои произведения, привели к надлому психики. Это сознавали сам поэт и его близкое окружение. Темы ухода из жизни, поиска и отторжения жизненных стимулов ясно звучат в его стихах.

С началом работы на киностудии в семье появился некоторый материальный достаток, но одновременно обострилось противоречие между непреодолимой потребностью выражать себя в стихах и вынужденной работой над сценариями. По словам поэта: «Невозможно эти два дела выполнять хорошо ». Ситуация его тяготит, и он решает бросить сценарную работу. Между этим решением и его уходом из жизни всего два месяца.

Так и осталось неизвестным: самостоятельно, по своей воле ушёл из жизни поэт в горах под Ташкентом или случайно выстрелил в себя, неосторожно обращаясь с ружьём. Раненый, понимая, что находится на грани жизни и смерти, поэт просит врача спасти его. Спасти не удалось – не хватило крови для переливания. Неслучайная гримаса советского здравоохранения.

За случайность выстрела говорят и характер ранения, и необычно радостный день, предшествовавший трагедии. ЛА был весь день в эйфории оттого, что находится среди прекрасных гор, гуляет, любуется любимыми бабочками, катается верхом на лошади, восхищается грацией своей подруги и ее умелостью в верховой езде.

...и ты, узбечка, столь ты хороша,

что пред тобой и ангел безобразен.

...но нежности твоей благодаря

Я воскресаю.....................................

Последнее стихотворение)

За предположение о неслучайности выстрела говорит беспокойство Риты о состоянии ЛА: она следом за ним вместе с другом поэта Александром Альтшулером (Аликом), предчувствуя трагедию, прилетает из Ленинграда в Ташкент. В подтверждение этого приведу несколько строк из двух ташкентских писем Риты к близкой подруге.

9 октября: «...Лёник молчит, а если говорит, то такое, что лучше бы молчал... Самое логичное уехать домой... Лёник вчера и предлагал уехать. ...И город, и люди, и всё путешествие или кажутся, или на самом деле ужасно нелепые и дурацкие...»

12 октября: «...Лёня и Алик ушли в горы, вчера, в воскресенье, 11 окт., в среду должны вернуться... Лёник в последний день немного отошёл, а может, взял себя в руки, как я ему велела. Любезно и настойчиво звал меня в горы, обещая ишака. Но я, имея в виду его и себя, не согласилась. Хотя боюсь, что в горах с ними что-нибудь случится...»

Очевидно, что ЛА метался между чувством долга и новым романтическим увлечением.

Незадолго до описываемых событий (примерно за два года) постоянным гостем в доме ЛА и Риты стал кинодокументалист Феликс Якубсон (далее ФЯ). После гибели ЛА он несколько лет живёт в гражданском браке с Ритой.

Перед началом совместной жизни ФЯ и Рита встречаются с нашей мамой (ЛА и я - родные братья) и просят её согласия на их гражданский союз, подчёркивая тем самым приверженность памяти ЛА. Мама, естественно, ничем не выдаёт своего огорчения, понимая бытовую подоплёку ситуации, но переживает неверность Риты: какими бы не были причины заключения нового союза.

В 1983 году после тяжёлой и изнурительной болезни умирает Рита.

Такова общая картина событий до и после трагедии в горах. Теперь посмотрим что произошло с литературным наследием ЛА.

Незадолго до ухода из жизни Рита решает отправить архив ЛА за границу. Перед отправкой архива она приглашает к себе писателя, поэта, литературоведа Владимира Эрля, в прошлом друга ЛА, и просит его сделать копию архива. Ему помогают Александр Альтшулер и Мила Ханкина, подруга Риты. После отправки архива в России остаётся полный комплект копий. Одновременно Рита передаёт уезжающему в эмиграцию Вадиму Бытенскому, самому близкому в ее окружении другу ЛА, комплект перепечаток архивных материалов. Такой же (предположительно) комплект она передаёт нашей маме. Позже эти перепечатки я размножаю машинописным способом и делаю пять книг, каждая в красном переплёте с тиснением золотом «Леонид Аронзон». Один из экземпляров этой книги я подарил Феликсу после смерти Риты, т.к. она не доверила ему копию архива (дома у них такой копии не оказалось).

При жизни Риты её попытки издать произведения ЛА не увенчались успехом. Благодаря литературным и светским связям Вадима Бытенского, ему удалось опубликовать несколько стихов для детей в газете «Литературная Россия» в 1971 г.

Усилиями друзей ЛА в 1975 году был организован литературный вечер, посвящённый памяти ЛА. На вечере присутствовала Рита, наша мама и я.

Имеются аудиозаписи выступлений на вечере и подробный отчёт в приложении к самиздатовскому журналу «Часы». Том с этими материалами Владимир Эрль подарил мне незадолго до моего отъезда в эмиграцию в 1992 году.

Литературные вечера были также организованы Якубсоном в Петербурге в 1995 г. и в 1999 г., в Иерусалиме (Израиль), а мною - в 2000 г. и 2007 г. в Балтиморе и в 2009 г. в Филадельфии (США).

Владимир Вихтуновский в 1992 г. создаёт документально-игровой фильм «Сказки Сайгона», в котором одна новелла посвящена ЛА. В фильме имеются эпизоды с моим участием. Этот фильм показан на одном их упомянутых вечерах в Петербурге.

Максим Якубсон (сын ФЯ от первого брака) заканчивает ВГИК и в 1998 г. представляет дипломную работу – фильм «Имена», частично посвящённый Леониду и Рите. Фильм демонстрируется в одном из кинотеатров Петербурга и на телевидении.

Татьяна и Гарри Меламуды (США, Балтимор) создают фильм о ЛА «Путь слетевшего листа», в который включены многие его стихотворения, часть которых читает автор. Фильм демонстрируется на частных просмотрах в Америке, Израиле, Германии и России, а также на вечерах памяти ЛА в Балтиморе и Филадельфии.

Архив ЛА, переправленный в дипломатической почте во Францию, получает сестра Ирэны Ясногородской, близкой подруги Риты, и перевозит его в Израиль. Ирэна готовит к печати и издаёт в издательстве «Малев» в 1985 г. первую книгу произведений ЛА «Избранное» с подборкой стихов, составленной Еленой Шварц.

В России Владимир Эрль в 1990 г. издаёт «Стихотворения» – вторую книгу стихов ЛА с послесловием Риты Пуришинской (см. ее высказывание, помещённое в предисловии к данной статье). Тираж этой книги издательство передаёт Якубсону как наследнику авторского права ЛА. Он унаследовал это право в качестве мужа умершей правонаследницы произведений ЛА. Абсурдный юридический казус: при жизни самого близкого родственника ЛА, его брата (т.е. меня), авторским правом владеет другой человек. Феликс Якубсон отказался передать авторские права мне, несмотря на желание всех живущих родственников и друзей ЛА.

Феликс Якубсон знакомится с издателями Аркадием Ровнером и Викторией Андреевой и передаёт им подборку стихов ЛА, а они издают в 1997 г. книгу «Смерть бабочки» с параллельным переводом стихов Аронзона на английский язык, выполненным английским поэтом-переводчиком Ричардом Маккейном. Это первое наиболее полное издание произведений ЛА на русском и английском языках. Однако оно изобилует неточностями и ошибками как в текстах, так и в датировках. Феликс узнаёт от Ровнера об издании книги и сообщает об этом в письме, направленном мне в США, куда я эмигрировал в 1992 году.

Ирэна Ясногородская выходит замуж за литератора Генриха Орлова и переезжает в Америку. Архив ЛА она передаёт мне, так как считает меня, родного брата поэта, единственным, естественным наследником авторского права. Других ближайших родственников уже не было в живых. С этого момента возникает моя ответственность за судьбу наследия ЛА.

Передо мной встала задача найти специалиста, который мог бы разобрать архив и позаботиться о публикации произведений ЛА. Помог случай: я познакомился с филологом-исследователем Ильёй Кукуем, сотрудником мюнхенского университета в Германии, который был знаком с произведениями ЛА и заинтересовался архивом. Илья Кукуй привлёк к работе над архивом Владимира Эрля, имеющего копию архива, и Петра Казарновского, автора дипломной работы о творчестве Аронзона. В 2006 году книга «Собрание произведений Леонида Аронзона» (далее «Собрание») в двух томах с комментариями составителей выходит в свет. Это было первое издание, опирающееся на оригинальные рукописи автора.

В Петербурге и Москве прошли презентации «Собрания», которое было признано в России лучшим поэтическим сборником 2006 года.

Ричард Маккейн в 2012 году издаёт произведения ЛА на английском языке, положив в его основу «Собрание» - «Life of a Butterfly: Collected Poems». Показательно изменение названия его переводов. Теперь – это «Жизнь бабочки».

Гизела Шультке и Марина Бордне, немецкие переводчики, нашли меня через интернет и сообщили, что они уже несколько лет занимаются переводом стихотворений Аронзона на немецкий язык, но имеют ограниченное число его произведений. Я подарил им «Собрание», и они в издательстве «Эрата» (Германия, Лейпциг) в 2008 году издают сборник переводов стихов ЛА на немецкий язык с параллельным русским текстом «Innenflӓche der Hand».

В 2008 году выходит в свет «Венский альманах» № 62 (Германия, Мюнхен; редакторы – Илья Кукуй и Johanna Renate Döring) со статьями исследователей разных стран (Россия, Германия, США, Италия), посвященных творчеству ЛА, с переводами его стихов на несколько иностранных языков (английский, немецкий, сербский, польский, итальянский) и впервые опубликованными «Записными книжками» ЛА. Как отмечали литературные критики в статьях, опубликованных в газетах Германии, Швейцарии и Италии, выход «Альманаха» стало значительным литературным событием европейского масштаба.

В 2002-2009 годах выходят три аудио диска «Антологии современной русской поэзии» (издатель дисков - Александр Бабушкин, Пермь), где свои стихи читает сам ЛА, а также Виктория Андреева и Дмитрий Авалиани.

И наконец, в этом году вышел из печати сборник стихов ЛА для детей «Кому что снится и другие интересные случаи» с моим предисловием. Составители сборника – известные авторитетные публикаторы произведений ЛА Владимир Эрль, Илья Кукуй и Пётр Казарновский.

Таковы краткое описание событий и перечень публикаций за годы, прошедшие со дня трагической смерти Леонида Аронзона (не включены публикации в периодике США, России, Израиля и Германии).

Ниже приведена подборка стихов Леонида Аронзона. Фотопортрет поэта выполнен Борисом Понизовским.

Филадельфия, США, 2012

Псковское шоссе

Белые церкви над родиной там, где один я.

Где-то река, где тоска, затянув перешеек...

Чёрные птицы снуют надо мной, как мишени,

кони плывут и плывут, огибая селенья.

Вот и шоссе. Резкий запах осеннего дыма.

Листья слетели, остались последние гнёзда,

Рваный октябрь, и рощи проносятся мимо.

Вот и река, где тоска, что осталось за ними?

Я проживу, прокричу, словно осени птица,

низко кружась, все на веру приму, кроме смерти,

около смерти, как где-то река возле листьев,

возле любви и не так далеко от столицы.

Вот и деревья. В лесу им не страшно ли ночью?

Длинные фары пугают столбы, и за ними

ветки стучат и кидаются тени на рощи.

Mокрый асфальт отражается в коже любимой.

Всё остаётся. Так здравствуй, моя запоздалость!

Я не найду, потеряю, но что-то случится.

Возле меня, да и после кому-то осталась

рваная осень, как сбитая осенью птица.

Белые церкви и бедные наши забавы!

Всё остаётся, осталось и, вытянув шеи,

кони плывут и плывут, окунаются в травы,

черные птицы снуют надо мной, как мишени.

1961

***

Деревни деревянные, как шаток

настил мостков, где лёгкая стопа,

в пыли оставив слабый отпечаток,

ведёт меня, как смертника, к столбам.

И кажется: вот родина – ладонь,

собрание растительного царства,

где сходятся деревья, словно старцы,

на пиршество, на жертвенный огонь.

И медленен, как колокол, покой,

распластанный по выгнутым озёрам,

но, не достав до родины рукой,

я прижимаюсь к мёртвому простору

ночных полей. Как брошенный сосуд,

гудят поля далекими пирами,

и нища речь, и бык, застывший в камень,

лежит в траве, уставившись в росу.

Густою пеной застлан небосклон,

дрожат мостки, и воздух этот древний

с открытых настежь четырёх сторон

срывает шум с качнувшихся деревьев.

Скрипят, скрипят полночные стволы,

и крики птиц медлительней и реже,

всё исчезает в запахе смолы,

и чудится мне близость побережья.

1962

***

Лесничество

Не вожделяясь расстояньем

с холма, подъемлющего бор,

как бы в беспамятстве стоял я

один в лесничестве озёр.

Июль. Воздухоплаванье. Объём

обугленного бора. Редколесье.

Его просветы, как пролёты лестниц.

Олений мох и стебли надо лбом.

Кусты малины. Папоротник, змей

пристанище. Синюшные стрекозы.

Колодезная тишь. Свернувшиеся розы.

Сырые пни. И разъярённый шмель.

Таков надел, сторожка лесника.

Я в ней пишу, я под двумя свечами

мараю, чиркаю, к предутрию сличаю

с недвижным лесом, чтоб любовь снискать

у можжевельника, у мелкого ручья,

у бабочек, малинника, у ягод,

у гусениц, валежника, оврага,

безумных птиц, что крыльями стучат.

В сырой избе меж столбиками свеч,

прислушиваясь к треску стеарина,

я вспоминаю стрёкот стрекозиный

и вой жука, и ящерицы речь.

В углу икона Троицы, и стол

углами почерневшими натянут,

на нём кухонный нож, бутыль, стаканы,

пузатый чайник, пепельница, соль.

Кружат у свеч два пухлых мотылька.

Подсвечник, как фонтан оледенелый.

Хозяин спит, мне нужно что-то сделать,

подняться, опрокинуть, растолкать

хозяина, всю утварь, полумрак,

там, за спиной скрипящие деревья,

по пояс в землю врытые деревни,

сырой малинник, изгородь, овраг,

безумных птиц, всё скопище озёр,

сгоревший лес, шеренги километров...

Так вот вся жизнь, её итог засмертный:

два мотылька, малинник, свечи, бор.

Вроде игры на арфе чистое утро апреля.

Солнце плечо припекает, и словно старцы‑евреи,

синебородые, в первые числа Пасхи,

в каждом сквере деревья, должно быть, теперь прекрасны.

Свет освещает стены, стол и на нём бумаги,

свет – это тень, которой нас одаряет ангел.

Всё остальное после: сада стрекозы, слава,

как, должно быть, спокойны шлемы церквей, оплывая

в это чистое утро, переходящее в полдень,

подобное арфе и кроме – тому, о чём я не помню.

Послание в лечебницу

В пасмурном парке рисуй на песке моё имя, как при свече,

и доживи до лета, чтобы сплетать венки, которые унесёт ручей.

Вот он петляет вдоль мелколесья, рисуя имя моё на песке,

словно высохшей веткой, которую ты держишь сейчас в руке.

Высока здесь трава, и лежат зеркалами спокойных небыстрых небес

голубые озёра, качая удвоенный лес,

и вибрируют сонно папиросные крылья стрекоз голубых,

ты идешь вдоль ручья и роняешь цветы, смотришь радужных рыб.

Медоносны цветы, и ручей пишет имя моё,

образуя ландшафты: то мелкую заводь, то плёс.

Да, мы здесь пролежим, сквозь меня прорастает, ты слышишь, трава,

я, пришитый к земле, вижу сонных стрекоз, слышу только слова:

может быть, что лесничество тусклых озёр нашей жизни итог:

стрекотанье стрекоз, самолёт, тихий плёс и сплетенье цветов,

то пространство души, на котором холмы и озёра, вот кони бегут,

и кончается лес, и, роняя цветы, ты идёшь вдоль ручья по сырому песку,

вслед тебе дуют флейты, рой бабочек, жизнь тебе вслед,

провожая тебя, все зовут, ты идешь вдоль ручья, никого с тобой нет,

ровный свет надо всем, молодой от соседних озёр,

будто там, вдалеке, из осеннего неба построен высокий и светлый собор,

если нет его там, то скажи ради Бога, зачем

моё имя, как ты, мелколесьем петляя, рисует случайный,

небыстрый и мутный ручей,

и читает его пролетающий мимо озёр в знойный день самолёт,

может быть, что ручей – не ручей,

только имя моё.

Так смотри на траву, по утрам, когда тянется медленный пар,

рядом свет фонарей, зданий свет, и вокруг твой

безлиственный парк,

где ты высохшей веткой рисуешь случайный, небыстрый

и мутный ручей,

что уносит венки медоносных цветов, и сидят на плече

мотыльки камыша, и полно здесь стрекоз голубых,

ты идешь вдоль воды и роняешь цветы, смотришь радужных рыб,

и срывается с нотных листов от руки мной набросанный дождь,

ты рисуешь ручей, вдоль которого после идёшь и идёшь.

Апрель 1964

Валаам

I

Где лодка врезана в песок,

кормой об озеро стуча,

где мог бы чащи этой лось

стоять, любя свою печаль,

там я, надев очки слепца,

смотрю на синие картины,

по отпечаткам стоп в песках

хочу узнать лицо мужчины.

И потому как тот ушедший

был ликом мрачен и безумен,

вокруг меня сновали шершни,

как будто я вчера здесь умер.

II

Где бледный швед, устав от качки,

хватался за уступы камня,

где гладкий ветер пас волну,

прибив два тела к валуну,

где шерстяной перчаткой брал я

бока ярящихся шмелей,

и чешуя ночных рыбалок

сребрила с волн ползущий шлейф,

и там я, расправляя лик твой,

смотрел на сны озёр и видел,

как меж камней стоял великий,

чело украсивший гордыней.

(Весна)1965

Бабочки

Над приусадебною веткой,

к жаре полуденной воскреснув,

девичьей ленты разноцветной

порхали тысячи обрезков,

и куст сирени на песке

был трепыханьем их озвучен,

когда из всех, виясь, два лучших

у вас забились на виске!

(Лето)1965

***

Мадригал

Глаза твои, красавица, являли

не церкви осени, не церкви, но печаль их.

Какие-то старинные деревья

мне были креслом, ты – моей свирелью.

Я птиц кормил, я видел каждый волос

тех длинных лилий, что сплетал твой голос.

Я рисовал его на вязкой глине полдня,

потом стирал, чтоб завтра утром вспомнить.

(Осень) 1965

Лебедь

Вокруг меня сидела дева,

и к ней лицом, и к ней спиной

стоял я, опершись о древо,

и плыл карась на водопой.

Плыл карась, макет заката,

майский жук болотных вод,

и зелёною заплатой

лист кувшинки запер вход.

Лебедь был сосудом утра,

родич белым был цветам,

он качался тут и там.

Будто тетивою, круто

изгибалась грудь на нём:

он был не трелей соловьём!

(Март) 1966

***

Мадригал

Рите

Как летом хорошо – кругом весна!

То в головах поставлена сосна,

китайский текст ночного тростника,

то яростней горошины свистка

шмель виснет над пионами цветка,

то, делая мой слог велеречив,

гудит над вами, тонко вас сравнив.

(Лето) 1966

***

Утро

Каждый лёгок и мал, кто взошёл на вершину холма.

Как и лёгок и мал он, венчая вершину лесного холма!

Чей там взмах, чья душа или это молитва сама?

Нас в детей обращает вершина лесного холма!

и вершину холма украшает нагое дитя!

Если это дитя, кто вознёс его так высоко?

Детской кровью испачканы стебли песчаных осок.

Это память о рае венчает вершину холма!

Не младенец, но ангел венчает вершину холма,

то не кровь на осоке, а в травах разросшийся мак!

Кто бы ни был, дитя или ангел, холмов этих пленник,

нас вершина холма заставляет упасть на колени,

на вершине холма опускаешься вдруг на колени!

Не дитя там – душа, заключённая в детскую плоть,

не младенец, но знак, знак о том, что здесь рядом Господь!

Листья дальних деревьев, как мелкая рыба в сетях,

посмотри на вершины: на каждой играет дитя!

Собирая цветы, называй их: вот мальва! вот мак!

это память о Боге венчает вершину холма!

1966

***

Где листья мертвенны и, тихо шевелясь,

колеблют надо мной подъятый воздух,

жеманны бабочки, стрекозы грациозны,

заполнен день гудением шмеля,

и ящерка, припавшая к песку,

ещё на миг нацелена в пространство,

тяжёлый жук, раздвоивший свой панцирь,

воспламенясь, озвучивает куст.

В объёме осени парадный сей костёл,

сей ровный свет, сей отражённый морем

огромный свет, и мысль моя растёт,

и рядом жизнь, и нет её со мною.

Здесь светлый день, шоссе, сгоревший лес,

меж листьев – лес, куда ни глянешь – листья,

лежи в траве, пока избыток мыслей

сведёт с ума иль просто надоест.

О, как просторна осень в светлый день

в осиннике, в высоком листопаде,

так вот итог! так что же ты утратил

и что обрёл, кусты рукой задев?

Какой-то день, какой-то тихий час,

ручей меж листьев и меж листьев небо,

лежи в траве и ничего не требуй,

к иной душе, к покою причастясь.

Вот светлый холм, подъемлющий тебя,

вот облака, спешащие так быстро,

что тени нет. Но всё-таки ты выслан,

но всё-таки, как осенью объят

весь этот лес, так ты объят иным

не этих мест привычным запустеньем,

не здесь твой сад, не здесь твои ступени

и весь твой путь, чтоб возвратиться к ним.

(1966)

1.

День с короткими дождями.

Мокрый сад под фонарями.

За его прямой оградой

в жёлтых листьях беспорядок.

Возвращённой тишины

окна вечера полны.

Поздно. Августа конец.

Ветви сада на стене.

Только ты светла, как будто

за окном июль и утро,

что увидел я, проснувшись

от громов, дождя и моря...

2.

Наш сад от ветра пострадал.

Ещё дождей ночных вода

с листа на лист, с листа на землю

спадает и поит песок,

но уже подняли лицо

цветов разогнутые стебли,

и утра влажного туман

уже поднялся над ветвями.

Как хорошо, любуясь Вами,

смотреть на мир, доступный нам!

3.

В нашей быстрой разговорной речи

трудно процитировать стихи.

Для стихов – условленные встречи,

свечи, сцены, тишина – для них.

Но в любой беседе, речь стреножа,

не пуская прочие слова,

на моих губах одно и то же:

полстроки – «Печаль моя светла!»

(1966)

Не сю, иную тишину,

как конь, подпрыгивая к Богу,

хочу во всю её длину

озвучить думами и слогом,

хочу я рано умереть

в надежде: может быть, воскресну,

не целиком, хотя б на треть,

хотя б на день, о день чудесный:

лесбийская струя воды

вращает мельницы пропеллер,

и деве чьи-то сны видны,

когда их медленно пропели,

о тело: солнце, сон, ручей!

соборы осени высоки,

когда я <в> трёх озёр осоке

лежу я Бога и ничей.

(1966?)

В пустых домах, в которых всё тревожно,

в которых из-за страха невозможно –

я именно в таких живу домах,

где что ни дверь, то новая фобия,

я в них любил и в них меня любили

и потерять любовь был тоже страх.

Любое из чудовищ Нотр-Дама

пустяк в сравненье, ну хотя бы с дамой,

что кем-то из времён средневековья

написана была на полотне,

затем сфотографирована мне,

как знак того, что мир живёт любовью.

Не говорю уже об утвари другой,

но каждая могла бы быть тоской,

которой нет соперниц на примете:

любая вещь имеет столько лиц,

что перед каждой об пол надо, ниц;

ни в чём нет меры, всё вокруг в секрете.

Не смею доверяться пустоте,

её исконной, лживой простоте,

в ней столько душ, не видимых для глаза,

но стоит только в сторону взглянуть,

как несколько из них или одну

увидишь через время или сразу.

И если даже глаз не различит

(увы, плохое зрение – не щит),

то явный страх на души те укажет.

И нету сил перешагнуть черту,

что делит мир на свет и темноту,

и даже свет, и тот плохая стража.

Не смерть страшна: я жить бы не хотел –

так что меня пугает в темноте?

Ужели инфантильную тревогу

мой возраст до сих пор не победил

и страшно мне и то, что впереди,

и то, что сзади вышло на дорогу?

(1966 или 1967)

Листание календаря

I

Как если б я таился мёртв

и в листопаде тело прятал,

совы и мыши разговор

петлял в природе небогатой,

и жук, виляя шлейфом гуда,

летел туда широкой грудью,

где над водою стрёкот спиц

на крыльях трепеща повис,

где голубой пилою гор

был окровавлен лик озёр,

красивых севером и ракой,

и кто-то, их узрев, заплакал

и, может, плачет до сих пор.

II

Гадюки быстрое плетенье

я созерцал как песнопенье

и видел в сумраке лесов

меж всем какое-то лицо.

Гудя вкруг собственного у,

кружил в траве тяжёлый жук,

и осы, жаля глубь цветка,

шуршали им издалека.

Стояла дева у воды,

что перелистывала лица,

и от сетей просохших дым

темнел, над берегом повиснув.

III

Зимы глубокие следы

свежи, как мокрые цветы,

и непонятно почему

на них не вижу я пчелу:

она, по-зимнему одета,

могла бы здесь остаться с лета,

тогда бы я сплетал венок

из отпечатков лап и ног,

где приближеньем высоки

ворота северной тоски

и снег в больших рогах лосей

не тронут лентами саней.

IV

И здесь красива ты была,

как стих «печаль моя светла».

1966

В поле полем я дышу.

Вдруг тоскливо. Речка. Берег.

Не своей тоски ли шум

я услышал в крыльях зверя?

Пролетел... Стою один.

Ничего уже не вижу.

Только небо впереди.

Воздух чёрен и недвижим.

Там, где девочкой нагой

я стоял в каком-то детстве,

что там, дерево ли, конь

или вовсе неизвестный?

(1967?)

Сонет в Игарку

Ал. Ал.

У вас белее наши ночи,

а значит, белый свет белей:

белей породы лебедей

и облака, и шеи дочек.

Природа, что она? подстрочник

с языков неба? и Орфей

не сочинитель, не Орфей,

а Гнедич, Кашкин, переводчик?

И право, где же в ней сонет?

Увы, его в природе нет.

В ней есть леса, но нету древа:

оно – в садах небытия:

Орфей тот, Эвридике льстя,

не Эвридику пел, но Еву!

(Июнь) 1967

I

На небе молодые небеса,

и небом полон пруд, и куст склонился к небу,

как счастливо опять спуститься в сад,

доселе никогда в котором не был.

Напротив звёзд, лицом к небытию,

обняв себя, я медленно стою...

II

И снова я взглянул на небеса.

Печальные мои глаза лица

увидели безоблачное небо

и в небе молодые небеса.

От тех небес не отрывая глаз,

любуясь ими, я смотрел на вас...

Лето 1967

Напротив низкого заката,

дубовым деревом запрятан,

глаза ладонями закрыв,

нарушил я покой совы,

что, эту тьму приняв за ночь,

пугая мышь, метнулась прочь.

Тогда, открыв глаза лица,

я вновь увидел небеса:

клубясь, клубились облака,

светлела звёздная река,

и, не петляя между звёзд,

чью душу ангел этот нёс,

младенца, девы ли, отца?

Глазами я догнал гонца,

но, чрез крыло кивнув мне ликом,

он скрылся в тёмном и великом.

(Сентябрь?) 1967.

Видение Аронзона

На небесах безлюдье и мороз.

На глубину ушло число бессмертных.

Но караульный ангел стужу терпит,

невысоко петляя между звёзд.

А в комнате в роскошных волосах

лицо жены моей белеет на постели,

лицо жены, а в нём её глаза,

и чудных две груди растут на теле.

Лицо целую в темя головы.

Мороз такой, что слёзы не удержишь.

Всё меньше мне друзей среди живых.

Всё более друзей среди умерших.

Снег освещает лиц твоих красу,

твоей души пространство освещает,

и каждым поцелуем я прощаюсь...

Горит свеча, которую несу

на верх холма. Заснеженный бугор.

Взгляд в небеса. Луна ещё желтела,

холм разделив на тёмный склон и белый.

По левой стороне тянулся бор.

На чёрствый наст ложился новый снег.

То тут, то там топорщилась осока.

Неразличим, на тёмной стороне

был тот же бор. Луна светила сбоку.

Пример сомнамбулических причуд,

я поднимался, поднимая тени.

Поставленный вершиной на колени,

я в пышный снег легко воткнул свечу.

(Январь) 1968

***

Что явит лот, который брошен в небо?

Я плачу, думая об этом.

Произведением хвалебным

в природе возникает лето.

Поток свирепый водопада

висит, висит в сияньи радуг.

Повсюду расцвели ромашки.

Я их срываю проходя.

Там девочки в ночных рубашках

резвятся около дождя.

Себя в траве лежать оставив,

смотрю, как падает вода:

я у цветов и речек в славе,

я им читаю иногда.

Река, приподнята плотиной,

красиво в воздухе висит,

где я, стреноженный картиной,

смотреньем на неё красив.

На холм воды почти садится

из ночи вырванная птица,

и пахнет небом и вином

моя беседа с тростником.

(Март) 1968

Хорошо гулять по небу,

что за небо! что за ним?

Никогда я прежде не был

так красив и так маним!

Тело ходит без опоры,

всюду голая Юнона,

и музыка, нет которой,

и сонет несочинённый!

Хорошо гулять по небу.

Босиком. Для моциона.

Хорошо гулять по небу,

вслух читая Аронзона!

Весна, утро (1968)

Как стихотворец я неплох

всё оттого, что, слава Богу,

хоть мало я пишу стихов,

но среди них прекрасных много!

1968

Забытый сонет

Весь день бессонница. Бессонница с утра.

До вечера бессонница. Гуляю

по кругу комнат. Все они, как спальни,

везде бессонница, а мне уснуть пора.

Когда бы умер я ещё вчера,

сегодня был бы счастлив и печален,

но не жалел бы, что я жил вначале.

Однако жив я: плоть не умерла.

Ещё шесть строк, ещё которых нет,

я из добытия перетащу в сонет,

не ведая, увы, зачем нам эта мука,

зачем из трупов душ букетами цветут

такие мысли и такие буквы?

Но я извлёк их – так пускай живут!

Май, день (1968)

Сонет душе и трупу Н. Заболоцкого

Есть лёгкий дар, как будто во второй

счастливый раз он повторяет опыт.

(Легки и гибки образные тропы

высоких рек, что подняты горой!)

Однако мне отпущен дар другой:

подчас стихи – изнеможенья шёпот,

и нету сил зарифмовать Европу,

не говоря уже, чтоб справиться с игрой.

Увы, всегда постыден будет труд,

где, хорошея, розаны цветут,

где, озвучив дыханием свирели

своих кларнетов, барабанов, труб,

все музицируют – растения и звери,

корнями душ разваливая труп!

Май, вечер (1968)

Вторая, третия печаль...

Благоуханный дождь с громами

прошёл, по-древнему звуча –

деревья сделались садами!

Какою флейтою зачат

Внутри тебя, моя Даная,

как весело горит свеча!

Люблю тебя, мою жену,

Лауру, Хлою, Маргариту,

вмещённых в женщину одну.

Поедем, женщина, в Тавриду:

хоть я люблю Зеленогорск,

но ты к лицу пейзажу гор.

(Июнь? 1968)

Рите

Хандра ли, радость – всё одно:

кругом красивая погода!

Пейзаж ли, улица, окно,

младенчество ли, зрелость года, –

мой дом не пуст, когда ты в нём

была хоть час, хоть мимоходом:

благословляю всю природу

за то, что ты вошла в мой дом!

(Сентябрь?) 1968

Приближаются ночью друг к другу мосты ,

И садов и церквей блекнет лучшее золото.

Сквозь пейзажи в постель ты идешь, это ты

к моей жизни, как бабочка, насмерть приколота.

(1968)

Есть между всем молчание. Одно.

Молчание одно, другое, третье.

Полно молчаний, каждое оно –

есть матерьял для стихотворной сети.

А слово – нить. Его в иглу проденьте

и словонитью сделайте окно –

молчание теперь обрамлено,

оно – ячейка невода в сонете.

Чем более ячейка, тем крупней

размер души, запутавшейся в ней.

Любой улов обильный будет мельче,

чем у ловца, посмеющего сметь

гигантскую связать такую сеть,

в которой бы была одна ячейка!

(1968?)

Два одинаковых сонета

1

Любовь моя, спи, золотко моё,

вся кожею атласною одета.

2

Любовь моя, спи золотко моё,

вся кожею атласною одета.

Мне кажется, что мы встречались где-то:

мне так знаком сосок твой и бельё.

О, как к лицу! о, как тебе! о, как идёт!

весь этот день, весь этот Бах, всё тело это!

и этот день, и этот Бах, и самолёт,

летящий там, летящий здесь, летящий где-то!

И в этот сад, и в этот Бах, и в этот миг

усни, любовь моя, усни, не укрываясь:

и лик и зад, и зад и пах, и пах и лик –

пусть всё уснет, пусть всё уснет, моя живая!

Не приближаясь ни на йоту, ни на шаг,

отдайся мне во всех садах и падежах!

(1969)

***

Пустой сонет

Кто вас любил восторженней, чем я?

Храни вас Бог, храни вас Бог, храни вас Боже.

Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах,

и вы в садах, и вы в садах стоите тоже.

Хотел бы я, хотел бы я свою печаль

вам так внушить, вам так внушить, не потревожив

ваш вид травы ночной, ваш вид её ручья,

чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.

Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в вас,

поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесами

сравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,

Иду на них. Лицо полно глазами…

Чтоб вы стояли в них, сады стоят.

1969

***

Неушто кто-то смеет вас обнять? –

Ночь и река в ночи не столь красивы!

О, как прекрасной столь решиться быть смогли вы,

что, жизнь прожив, я жить хочу опять!

Я цезарь сам. Но вы такая знать,

что я в толпе, глазеющей учтиво:

вон ваша грудь! вон ноги ей под стать!

и если лик таков, так что же пах за диво!

Когда б вы были бабочкой ночной,

я б стал свечой, летающей пред вами!

Блистает ночь рекой и небесами.

Смотрю на вас – так тихо предо мной!

Хотел бы я коснуться вас рукой,

чтоб долгое иметь воспоминанье.

***

Нас всех по пальцам перечесть,

но по перстам! Друзья, откуда

мне выпала такая честь

быть среди вас? Но долго ль буду?

На всякий случай: будь здоров

любой из вас! На всякий случай,

из перепавших мне даров,

друзья мои, вы – наилучший!

Прощайте, милые. Своя

на всё печаль во мне. Вечерний

сижу один. Не с вами я.

Дай Бог вам длинных виночерпий!

(Лето) 1969

***

Мой мир такой же, что и ваш, не знавших анаши:

тоска – тоска, любовь – любовь, и так же снег пушист,

окно – в окне, в окне – ландшафт,

но только мир души.

(1969)

***

На стене полно теней

от деревьев. (Многоточье)

Я проснулся среди ночи:

В рай допущенный заочно,

я летал в него во сне,

но проснулся среди ночи:

жизнь дана, что делать с ней?

Хоть и ночи всё длинней,

сутки те же, не короче.

Я проснулся среди ночи:

жизнь дана, что делать с ней?

Жизнь дана, что делать с ней?

Я проснулся среди ночи.

О жена моя, воочью

ты прекрасна, как во сне!

(1969)

***

Увы, живу. Мертвецки мёртв.

Слова заполнились молчаньем.

Природы дарственный ковёр

в рулон скатал я изначальный.

Пред всеми, что ни есть, ночами

лежу, смотря на них в упор.

Глен Гульд – судьбы моей тапёр

играет с нотными значками.

Вот утешение в печали,

но от него еще страшней.

Роятся мысли, не встречаясь.

Цветок воздушный, без корней,

вот бабочка моя ручная.

Вот жизнь дана, что делать с ней

***

Несчастно как-то в Петербурге.

Посмотришь в небо – где оно?

Лишь лета нежилой каркас

гостит в пустом моём лорнете.

Полулежу. Полулечу.

Кто там полулетит навстречу?

Друг другу в приоткрытый рот,

кивком раскланявшись, влетаем.

Нет, даже ангела пером

нельзя писать в такую пору:

«Деревья заперты на ключ,

но листьев, листьев шум откуда?»

***

Всё лицо: лицо – лицо,

пыль – лицо, слова – лицо,

всё – лицо. Его. Творца.

Только сам Он без лица.

1969

***

Благодарю Тебя за снег,

за солнце на Твоём снегу,

за то, что весь мне данный век

благодарить Тебя могу.

Передо мной не куст, а храм,

храм Твоего куста в снегу,

и в нём, припав к Твоим ногам,

я быть счастливей не могу.

(1969)

***

Не ты ли, спятивший на нежном,

с неутомимостью верблюжьей

прошел всё море побережьем,

ночными мыслями навьюжен?

И не к тебе ли без одежды

спускался ангел безоружный

и с утопической надеждой

на упоительную дружбу?

Так неужели моря ум

был только ветер, только шум?

Я видел: ангел твой не прячась

в раздумье медленном летел

в свою пустыню, в свой надел,

твоим отступничеством мрачный.

(1969 или 1970)

***

Сквозь форточку – мороз и ночь.

Смотрю туда, в нору.

А ты, моя жена и дочь,

сидишь, не пряча грудь.

Сидишь в счастливой красоте,

сидишь, как в те века,

когда свободная от тел

была твоя тоска.

Вне всякой плоти, без оков

была твоя печаль,

и ей не надо было слов –

была сплошная даль.

И в этой утренней дали,

как некий чудный сад,

уже маячили земли

хребты и небеса.

И ты была растворена

в пространстве мировом,

ещё не пенилась волна,

и ты была кругом.

Крылатый зверь тобой дышал

и пил тебя в реке,

и ты была так хороша,

когда была никем!

И, видно, с тех ещё времён,

ещё с печали той,

в тебе остался некий стон

и тело с красотой.

И потому закрыв нору,

иду на свой диван,

где ты сидишь, не пряча грудь

и весь другой дурман.

(1969 или 1970)

***

Ещё в утренних туманах

твои губы молодые.

Твоя плоть богоуханна,

как сады и как плоды их.

Я стою перед тобою,

как лежал бы на вершине

той горы, где голубое

долго делается синим.

Что счастливее, чем садом

быть в саду? И утром – утром?

И какая это радость

день и вечность перепутать!

***

Красавица, богиня, ангел мой,

исток и устье всех моих раздумий,

ты летом мне ручей, ты мне огонь зимой,

я счастлив оттого, что я не умер

до той весны, когда моим глазам

предстала ты внезапной красотою.

Я знал тебя блудницей и святою,

любя всё то, что я в тебе узнал.

Я б жить хотел не завтра, а вчера,

чтоб время то, что нам с тобой осталось,

жизнь пятилась до нашего начала,

а хватит лет, ещё б свернула раз.

Но раз мы дальше будем жить вперёд,

а будущее – дикая пустыня,

ты в ней оазис, что меня спасёт,

красавица моя, моя богиня.

(Начало 1970)

***

Боже мой, как всё красиво!

Всякий раз, как никогда.

Нет в прекрасном перерыва.

Отвернуться б, но куда?

Оттого, что он речной,

ветер трепетный прохладен.

Никакого мира сзади:

что ни есть – передо мной.

(Весна? 1970)

***

В двух шагах за тобою рассвет.

Ты стоишь вдоль прекрасного сада.

Я смотрю – но прекрасного нет,

только тихо и радостно рядом.

Только осень разбросила сеть,

ловит души для райской альковни.

Дай нам Бог в этот миг умереть

и, дай Бог, ничего не запомнив.

(Лето 1970)

***

Как хорошо в покинутых местах!

Покинутых людьми, но не богами.

И дождь идёт, и мокнет красота

старинной рощи, поднятой холмами.

Мы тут одни, нам люди не чета.

О, что за благо выпивать в тумане!

Запомни путь слетевшего листа

и мысль о том, что мы идём за нами.

Или себя мы наградили сами?

Кто наградил нас, друг, такими снами?

Или себя мы наградили сами?

Чтоб застрелиться тут, не надо ни черта:

ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

Ни самого нагана. Видит Бог,

чтоб застрелиться тут, не надо ничего.